Коллекция песен мужских казачьих хоров и фольклорных ансамблей

Слушать песни казаков

  • ВСЕ КАЗАЧЬИ ПЕСНИ
  • О казачьих хорах

    Видео о казаках




    О хоре Жарова

    ...На сцене он не просто управлял, он создавал и сам настолько упи­вался своим творением, что невольно зара­жал им слушателей. Дальше…

    Станичные песни

    Любят попеть в Кременской станице... В темноте летнего вечерка кто-нибудь каш­лянет и песню заиграет: «Запи-са-ли казака на службицу...» Полностью…

    Главная » О казачьем хоре Жарова » Сергей Жаров о себе
    Воспоминания С.А. Жарова о своих детских годах, учебе в Синодальном училище в Москве, своем участии в Гражданской войне и об истории создания Донского казачьего хора

    Сергей Жаров о себе



    Когда я в памяти своей стараюсь восстановить свои первые переживания детства и пытаюсь проникнуть в пору самой ранней сознательной жизни, в моих ушах смутным отголоском как что-то потустороннее и вещее звучит:

    «Отче наш, иже еси на небесех…» – в моем мозгу встает образ матери, любовно склонившейся надо мною. – «Пой, Сереженька», – я детским слабым голоском вторю за нею слова молитвы.

    Сергей Жаров и Сергей Рахманинов. Дрезден, Германия, 1937 г.
    Сергей Жаров и Сергей Рахманинов. Дрезден, Германия, 1937 г.

    Материнскую ласку помню смутно, она растворилась в этой молитве ребенка, ожив позже в сознании взрослого человека. Мать моя умерла рано. Отец, всегда занятой, уделял моему воспитанию мало внимания, я был одинок. В раннем детстве много шалил. Любил лазить по крышам. Часами сидел у трубы соседнего дома, представляя ее себе прекрасной дачей. Брал с собой одеяло и часто высоко на крыше проводил ночь.

    Однажды малышом я влез на крышу маленького домика, увидел гнездо с только что вылупившимися птенцами. Испугался их «страшного» вида, приняв их за лягушат, и, сорвавшись, упал на панель, больно разбив ногу. Не жалуясь и не ища помощи дома, поборол боль, никому ничего не сказав.

    Был болезненно горд и самолюбив. Семилетним ребенком, подвергнувшись несправедливому наказанию со стороны бабушки, в одной рубашонке холодной зимой влез на крышу дома, решив умереть. Долго и напрасно меня искали с фонарями. Я упорно молчал, пока не услышал, как громко плакала и причитала бабушка. Не выдержал – дрогнуло жалостью детское сердце. Откликнулся на зов. Полузамерзшего, сняли меня с крыши и на руках принесли домой.

    Когда мне было девять лет, отец решил отдать меня в коммерческое училище в Нижнем Новгороде. Тогда четыре моих брата и одна сестра были совсем маленькие. Среди детей я был самый старший.

    По дороге отец, добродушный балагур, встретил знакомых богатых купцов. За рюмкой водки и картами решил ехать с ними. Дорога купцов вела в Москву.

    «Все одно, поеду и я с вами», – рассудил отец. Чтобы оправдать дальнюю поездку, решено было отдать меня в Московское Синодальное училище, к тому же мой крестный, регент церковного хора, давно советовал этот путь. Еще раньше он посылал меня петь в церковь, награждая меня за это алтыном или конфетами.

    На пристани в Новгороде взрослые пили и оставили меня без надзора. Пошел бродить по улицам и в первый раз в своей жизни увидел трамвай. Долго не размышляя, взобрался на высокую скамейку и поехал. Поездка понравилась, на конечной станции не вылезал. Инстинктом понимал, что вагон поедет обратно. Вернувшись к пристани, получил от отца несколько здоровых подзатыльников, но не заплакал. Слишком все было ново и увлекательно: чужой город, пристань и манящие в даль пронзительные гудки пароходов.

    Потом ехали дальше – в Москву. Когда вылезли на Московском вокзале, компания была сильно навеселе. Меня взяли с собой в гостиницу «Бристоль». Веселые, с кружками пива в руках, забавлялись тем, что «экзаменовали» меня, задавая мне вопросы, якобы нужные на экзамене, а потом уехали, оставив меня одного.

    «Ну, смотри, Сережа, веди себя здесь пристойно, сегодня не вернемся. Если тебе будет страшно одному ночью, звони половому – скажи, мол, что хочешь чаю», – отец мой, давно не бывший в Москве, решил покутить со знакомыми.

    Всю ночь, мучимый одиночеством и страхом, я звонил и требовал чаю, и каждый раз, увидев полового, отказывался от него. Утром начались экзамены. Огромный зал, вмещавший восемьсот учеников. Ласковый экзаменатор, ставивший экзаменуемых спиной к комиссии.

    – Читай «Отче наш», – обратился ко мне на экзамене законоучитель, известный протоиерей Кедров.

    – Не могу читать, – ответил я, смущаясь, – разрешите спеть.

    Вспоминаю другой случай с тем же Кедровым.

    – Из чего сотворил Бог человека? – спросил он меня на год позже.

    – Из глины.

    – Как же?

    – Взял Бог, слепил из глины фигурку и дунул на нее, а фигурка зашевелилась.

    – Какого же размера была фигурка?

    – Такого, – ответил я и показал руками ее размер. В классе поднялся смех.

    – Пойди сюда! – приказал протоиерей Кедров. – Вот я тебе сейчас покажу размер этой фигурки. Он подвел меня к журналу и поставил против моей фамилии огромную единицу.

    – Вот такой величины была фигурка.

    Учился я отвратительно. Способностей никаких не проявлял. По-старому в свободное время лазил по крыше прилегавшей к училищу консерватории и по-прежнему мечтал о высоте и далях. Был чрезвычайно обидчив и оскорблений никому не прощал.

    Однажды, когда мне было уже 16 лет, я был задет одним из профессоров. На это я в припадке внезапной злобы назвал его жабой. За этот поступок я был советом профессоров уволен из училища. Только благодаря заступничеству директора Синодального училища А.Д. Кастальского я был потом вновь принят, но должен был пойти к профессору и просить извинения. Долго я боролся с собой, пока решился на это. Пошел к профессору на квартиру и встретил там его сестру. Разговорился с ней. А когда профессор вошел, тогда заговорило во мне мое «мужское» самолюбие, не позволило мне в присутствии женщины просить извинения.

    – Что вас привело сюда, Жаров?

    – Меня прислал к вам директор Кастальский.

    – Зачем прислал вас ко мне директор?

    – Не знаю.

    Инцидент был, казалось, исчерпан, но до моего выпуска профессор гармонии со мной не разговаривал.

    Родители мои умерли, не увидев меня регентом. Тогда началось для меня тяжелое время. Я поддерживал всю семью. Переписывал ноты. Дирижировал семинарским хором. Учил семинаристов. Потом даже, в старших классах сделался регентом в церкви.

    Никогда не любил учиться. Любил сам учить, руководить и воспитывать.

    С Синодальным хором, в котором я пел до четырнадцателетнего возраста, я побывал в Вене, Дрездене и на выставке искусства в Риме. Часто стоял на эстраде тех же концертных залов, в которых мне впоследствии суждено было управлять своим собственным хором.

    Пребывание в Синодальном училище обязывало учеников младших классов петь в знаменитом синодальном хоре. Ярко стоит в моей памяти один из его концертов.

    С.В. Рахманинов только что полностью написал свою Божественную литургию, что тогда взволновало весь музыкальный мир. Исполнение литургии Синодальным хором произвело потрясающее впечатление не только на публику, но и на самого композитора.

    Сергей Васильевич был предметом бесконечных оваций со стороны присутствующих. Растроганный композитор горячо благодарил хор, а меня, случайно подвернувшегося мальчика, потрепал по бритой голове. Это выражение ласки было довольно чувствительно. Рука у великого пианиста была обратно пропорциональна моей маленькой голове, но все же приятное чувство от этой ласки осталось у меня до сегодняшнего дня.

    Регентом Донского хора двадцать лет спустя, за дружеской беседой я напомнил С.В. Рахманинову этот случай.

    Из-за маленького роста меня все звали только по имени. Фамилию свою я в первый раз услышал, когда в марте 1917 года окончил школу.

    Выпуск... Экзамены я сдал каким-то чудом. Возможно, что и здесь сыграл роль мой детский вид.

    Вспоминаю главный экзамен – первое публичное управление оркестром.

    Стою за пюпитром перед оркестром. Дирижирую сюиту Аренского. Увлекаюсь... Порывисто взмахиваю правой рукой и чувствую, что манжетка, не прикрепленная к рубашке, соскальзывает мне на руку. Задержать ее не могу — держу в руке дирижерскую палочку. Еще мгновение, и я вижу как она, соскользнув по палочке, дугой летит в оркестр... Смущение... Среди музыкантов – моих коллег, учеников школы – заглушенный смех.

    У меня темнеет в глазах, хочу все бросить и выбежать из зала. Стараюсь найти потерянное место сюиты, нервно перелистываю партитуру. Не нахожу... И вот меня охватываете решимость отчаяния.

    Безграничным усилием беру себя в руки и дирижирую наизусть, в эту минуту поставив все на карту. Моя воля побеждает. Оркестр – в моих руках, и я веду его с увлечением для меня до этого дня незнакомым.

    Рукоплескания наполнили зал. Экзамен был сдан блестяще. Меня похвалили. Во мне открыли новый талант.

    Этот момент никогда не изгладится в моей памяти. Он был для меня символическим. Моя жизнь и впоследствии изобиловала трагикомическими моментами, но я их научился побеждать. Самым страшным для меня было всегда – быть смешным.

    На следующий день я уже был в Александровском Военном училище. Но окончить его – мне тогда еще не пришлось. В это время Корнилов собирал добровольцев в свой ударный батальон. Уязвленный своим портупей-юнкером поляком, я записался добровольцем на фронт.

    – Только инородцы идут спасать Россию, записываясь в ударные полки, – сказал он мне как-то. – Русские почему-то не идут, вот такой музыкант, как Вы, и подавно.

    Мое самолюбие было задето.

    – Я запишусь на фронт, а вот Вы останетесь в училище.

    Я тотчас исполнил свое обещание и вскоре в составе ударной роты Александровского военного училища уехал на фронт. Училище мне было суждено кончить позже на месяц.

    Гражданская война меня застала в казачьих частях. С ними я и эвакуировался в Константинополь. Помогли мне и здесь раз мой маленький рост и моложавый вид. Им я обязан своей жизнью. Донской казачий полк, в котором я служил, был в крымский период гражданской войны сильно потрепан. Я был захвачен красными в маленькой деревушке. Нам приказали снять одежду, и когда мы остались в одном белье, началось форменное истребление пленных.

    Тщедушный, исхудалый, с бритой после перенесенной болезни головой, я упал на землю и, прикрыв руками затылок, ждал своей очереди. Уже красный всадник занес надо мной шашку, как другой его остановил: «Не тронь мальчишку!»

    Красные ускакали. Какая-то старушка сжалилась надо мной, повела меня в хату и накормила. Гладя меня, офицера, по голове старческой рукой, она спрашивала: «Как это ты, сыночек, попал на войну?»

    В лохмотьях я бежал за своей частью. Ее уже не было, а в казачьем разъезде, на который я на следующий день наткнулся, долго не хотели верить, что я казак, не говоря уже о моем офицерском чине.

    Период моего пребывания в добровольческой армии я описывать не буду. Я начну с того момента, когда с отступающими казачьими частями я был эвакуирован в Турцию, очутившись в мрачном лагере голода и смерти – Чилингире.

    Здесь среди страшных лишений, в атмосфере бесконечного отчаяния и беспросветной тоски по Родине, вырос и оперился Донской Казачий хор, теперь известный всему культурному миру.

    Эвакуация донского корпуса (ноябрь 1920г.)

    Последнее сопротивление Донских войск было сломлено. Крым перешел в руки красных частей. Началась поспешная эвакуация Донского Корпуса. 15-го ноября в Керчи погрузилась третья Донская дивизия, к которой я принадлежал. Разместились чрезвычайно тесно. На моем только пароходе было около семи тысяч человек. Под прикрытием военных судов вышли в море.

    Черное море кипело и волновалось. Волнами заливало палубу. Сидели, теснясь в темных трюмах или на открытых палубах под дождем и холодным норд-остом. Страдали от голода и жажды.

    Наш пароход, огромный «Екатеринодаръ», стонал, борясь с разыгравшейся бурей. Шел медленно с остановками и задержками. На тросах, часто рвавшихся, тащили за собой баржи, нагруженные воинами... Только на четвертый день стало известно, что плывем к берегам Турции. На пароходе понемногу иссякли запасы пресной воды и хлеба.

    В какой-то воинской части нашли муку. Из смеси муки и морской воды некоторые – среди них и я – стали готовить себе тесто. На руках раскатывали пышки и подпекали их на пароходных трубах. Голод так донимал, что некогда было дожидаться... И теплое тесто, чуть подпеченное, разрывали на куски и отправляли в пустые желудки.

    Восемь дней ничего не видели кроме пенящихся волн и тумана. Наконец вдали появились очертания берега. Мы приближались к Босфору. На мачтах, рядом с русским, подняли французский флаг. Франция приняла казаков под свое покровительство. Пароход ожил. Как саранча облепили казаки палубы, вышки и крыши, любуясь величественным зрелищем босфорской панорамы. Долго стояли у берега, не получая разрешения покинуть пароход. Транспорты разгружались медленно.

    Вокруг парохода кишели лодки с продавцами съестных припасов. Изголодавшиеся казаки теснились около бортов, выменивая у алчных турецких продавцов последние ценности на хлеб, рыбу и воду.

    Высадились мы на набережной Саркеджа. К берегу медленно подходили пароходы других казачьих частей. Не выдерживала свободная казачья натура тесноты. На ходу с высоких бортов соскакивали казаки со своим багажом на берег, часто падая при этом в ледяную воду.

    Я видел, как с пароходов, давно спустивших на берег трапы, игнорируя их, нетерпеливо скакали люди, не имея в эту минуту других желаний и стремлений, как освободиться из заколдованного круга пароходной тесноты.

    Мой полк был погружен в вагоны и направился на станцию «Хадем-Киой» (50 километров от Константинополя), а затем походным порядком по горным тропинкам в Чилингир. Там нам было суждено провести несколько тяжелых месяцев, быть может, самых тяжелых в моей жизни.

    Чилингир - лагерь смерти

    Чилингир – этой маленькой турецкой деревушке, находящейся в шестидесяти километрах от Константинополя, уже суждено было раз сыграть печальную роль в истории Балкан.

    В 1912-13 годах во время Балканской войны, здесь были сосредоточены главные силы болгар. Страшная эпидемия холеры, потребовавшая почти тридцать тысяч жертв, развалила эту армию, сыграв немалую роль в исходе всей кампании.

    Население деревни немногочисленно; оно состоит из турок, греков и цыган, занимающихся, главным образом, овцеводством. Мрачное впечатление производит унылая природа, похоронившая в себе несколько бедных домиков.

    На окраине Чилингира расположены были с десяток длинных, загаженных овчарен, полуразвалившихся и сырых. Сюда в свое время загоняли овец в дождливую и морозную погоду.

    Эти сараи, совершенно неприспособленные для жилья, должны были приютить утомленных казаков.

    Застучали лопаты и кирки. Безмолвный край ожил. Появлялись землянки. Бараки приводились в порядок. Разбитые окна закладывались и заклеивались бумагой. Пол вычищался от навоза.

    В один из таких бараков попал и я. Страшный холод и сырость не давали мне спать в первую ночь. Печи в бараке не было. В первое время прямо на полу разводили костер. Удушливый дым щипал глаза и наполнял помещение прежде, чем выходил в огромное отверстие в крыше, специально для этого сделанное еще во время пребывания здесь наших предшественников – овец.

    Помню, как грудами, тесно прижавшись друг к другу, лежали мы на твердом полу, поминутно просыпаясь, когда кому-нибудь нужно было выйти из барака. Ходили друг через друга по ногам и головам, спотыкаясь о чужие тела, часто падая по дороге.

    Утром я пробуждался от гула голосов, дрожа от холода, проникавшего рез ветхие стены. Впоследствии из кирпичей и консервных банок сооружалось подобие печей. Но дым проходил через самодельные трубы, и печи эти мало согревали.

    В землянках было теплее и лучше; потому началось паломничество из бараков. Дупло огромного дерева было также приспособлено для жилья, и десять предприимчивых казаков чувствовали себя в нем дома.

    Как долго должно было продолжаться наше изгнание, никто не знал. Вначале жили тупо, по-животному отдыхая от напряжений последних походов и эвакуации. Потом, как бы пробудившись к жизни, спрашивали себя, что будет.

    Каждый день, во всякую погоду – дождливую и снежную – ходили группами в сопровождении французских караульных, состоявших при лагере, за дровами. Шашкой рубили сухие деревья, топоров не было, и на спине, далеко в лагерь, несли нарубленное топливо.

    Несмотря на сплоченную жизнь, очень скоро начали чувствовать одиночество и тоску по родным местам. В эти печальные дни я часто одиноко бродил между бараками и землянками, наблюдая жизнь казаков.

    Терпению этих людей не было, казалось, предела и, заражаясь этим терпением, я ждал наступления перемен. Тут часто встречался я с полковым священником отцом Михаилом. Мы вместе устраивали очаги, разводили костры среди обширной площади между сараями и вели беседы на разные темы.

    Бездеятельность, голод и бесцельность такой жизни меня толкнули на крайность. Как-то французы, бывшие хозяевами в лагере, открыли для желающих казаков запись в иностранный легион. Одним из немногих желающих оказался я. Мое решение вызвало большое смущение среди офицеров-однополчан. Меня всячески отговаривали от этого шага. Больше всего против моего решения был наш полковой священник. «Зачем, – говорил он, – идти в иностранный легион, подвергать себя опасности... умереть, за что? – Только за то, что тебя приоденут и, может быть, лучше накормят? Снабдят какой-нибудь ничтожной суммой денег? Нет!»

    Но мне надоело валяться в грязи, надоело голодать. Этому жалкому, недостойному существованию я предпочел легион. Я был глух ко всем просьбам друзей не покидать их. И я остался верен своему решению.

    Наутро я добрался до железнодорожной станции, откуда нашу партию добровольцев должны были отправить в Константинополь, а оттуда дальше, к конечной цели – Марокко. Я ждал состава поезда, назначенного на этот день. Но судьбе было угодно решить иначе – по неизвестной причине состав подан не был. Предостережение? Я задумался. — Значит, не судьба! На следующий день я уже не пошел больше на станцию.

    Опять потекла беспросветная лагерная жизнь, без всякой личной инициативы. Продовольственный паек был чрезвычайно мал, и жили мы впроголодь. Не было горячей воды, чтобы хорошенько вымыться и выстирать белье. Насекомые нас форменным образом поедали. Весь лагерь находился в крайне антисанитарном состоянии. Из ручья, в котором стирали белье, несмотря на запрещение, часто пили воду, так как воды в Чилингире было мало.

    Не было мыла. Один килограмм полагался на двадцать пять человек в месяц. Начались первые заболевания. И, как восемь лет тому назад, над нашим лагерем, станом лишений, голода и отчаяния вырос грозный призрак холеры.

    Лагерь был окружен постами французов. Был назначен продолжительный карантин. Дни проходили как в тюрьме, среди чужой, дикой природы. Дух начинал падать, и надежда на возвращение в Россию становилась слабее и слабее. Привыкший к свободе казак, любящей свою станицу, свой Дон, безнадежно затосковал.

    Бесконечно медленно и тоскливо проходили дни. В 6 часов лагерь будила заря. В зловонных бараках пробуждалась жизнь. Свет – холодный и неприветливый – тускло вливался в маленькие окна. Поднимались медленно, нехотя. Гул голосов прерывался со всех сторон ужасным, режущим слух кашлем.

    Из-за недостатка тепла и солнца не было возможности согреться. Негде было повесить промокшую от дождей и тумана одежду. Мне было всегда холодно. Согревался я чаем, выпивая его в больших количествах.

    Утром раздатчики шли за продуктами. К восьми часам утра начиналась дележка продуктов по сотням. Раздавали справедливо, отсчитывая каждое зернышко, каждую крошку.

    К разложенным в ряд порциям кто-нибудь из казаков становился спиною. Тогда другой казак по очереди дотрагивался до кучек.

    – Кому? – звучал вопрос.

    – Давыдову, Шляхтину, Баженову, – отвечал повернутый спиной казак.

    – Кому? Кому? – неслось по всем баракам.

    Несмотря на тяжелые жизненные условия, несмотря на безвыходность создавшегося положения, несмотря на одиночество и болезнь, дисциплина среди казаков не ослабевала.

    В эти дни я научился «готовить», комбинируя фасоль, консервы и чечевицу. Но приятелям моим моя стряпня была не по душе, и очень скоро мне пришлось сложить с себя функцию добровольного повара. Способностей я ни к чему в жизни не проявлял, и здесь я тоже остался верен себе.

    После обеда шла уборка бараков, постройка землянок, стирка белья. Потом варили чай и пили вплоть до вечера.

    В 7 часов звучала заря. Темнело. День клонился к концу.

    «На молитву, шапки долой!» Молились с верою, находя в молитве отраду. Вдохновенно, с глубоким чувством пели родной казачий гимн: «Всколыхнулся, взволновался православный тихий Дон...»

     
    ЗАРОЖДЕНИЕ ХОРА

    Со зловещей быстротой распространялась по баракам холера. Уцелевший рапорт дивизионного врача от декабря 21 года является ценным документом того времени: «По сие время в лагере Чилингир было 18 случаев заболеваний, подозрительных по холере; из них 7 смертных. Для заразных больных отведен отдельный сарай, который приспособляется, и туда сегодня будут переведены все подозрительные. Ввиду скученности населения лагеря нет возможности правильно вести надзор над заболевающими и вовремя их выделять. Нет дезинфекционных средств. Кухонь в лагере недостаточно и совершенно нет кипятильников. Нет дров и угля, почему запретить пользование сырой водой невозможно. Нет печей, почему люди при настоящей сырой погоде не высыхают, что предрасполагает к заболеваниям. Недостаточно материала, чтобы заделать дыры в окнах и крышах. Если это останется в прежнем виде, эпидемия приметь массовый характер».

    Хотя все и не осталось в прежнем виде, но не было средств, чтобы предотвратить эпидемию. Заболевания увеличились, и еще больше упал дух томящегося в неволе гарнизона.

    Это было самое тяжелое время нашего изгнания. Оторванность от всего мира, голод, лишения и страх перед надвигающейся эпидемией отнимали всякую веру, всякую надежду на лучшие, более отрадные дни; и только другая вера, вера в справедливость Всевышнего, с каждым днем крепла среди казаков. Чувствовался необыкновенный религиозный подъем. Приближался праздник св. Николая Чудотворца, Шли приготовления к торжественному молебну.

    Тогда начальник дивизии отдал приказ, лучших певцов всех полковых хоров, уже тогда имевшихся, собрать в один хор. Хор этот должен был своим участием в богослужениях содействовать поднятию духа угнетенных войск. В этот хор был призван как специалист и я.

    Тогда еще никто не знал, что этому хору будет суждено петь на эстрадах всего света, что песни его, впервые прозвучавшие среди унылой природы лагеря смерти, будут поняты и оценены избалованной публикой концертных залов Европы, Америки и Австралии, давно забывшей войну, лишения и голод или даже вовсе не узнавшей их.

     

    * * *

     К этому времени относится странный сон, виденный мною. Ясный, как переживание наяву, он врезался мне глубоко в память.

    Я молод, совсем мальчик и играю в бабки. Подходит моя очередь. Ударил я в кон и выбил из него серебряные монеты. Опять на ходу я. Ударил в него второй раз — выбил золотые кольца и золотые часы.

     Проснувшись, я отправился к моему соседу, полковому священнику. Рассказал ему этот необыкновенный сон. Просил истолковать его.

     «Не Соломон же я гадатель, – ответил мне тогда священник, – но сон понимаю так: серебро – не особенно хорошо, говорят это к слезам. А вот золото, не робей, брат – это блеск и слава. А часы – конечно, время. Настанет оно, это время, и откроется перед тобой блестящее будущее. Еще пробьет твой час и изменится «кон», то есть грань твоей жизни».

     

    * * *

     В маленькой тесной землянке началась работа хора. Ноты писались от руки на дешевой бумаге. Все составлялось по памяти. Я занялся первыми аранжировками. Певцы в большинстве случаев были офицеры, и многие из них еще до сегодняшнего дня поют у меня в хоре.

    Командир Донского корпуса, генерал Абрамов, покровительствовал нам. Он часто интересовался нашей работой и нередко приглашал хор к себе в штаб, в деревушку Хадем-киой, в десяти километрах от Чилингира. При одной из таких прогулок мы попали в страшную бурю. Промокшие до костей, мы добрались домой и долго не могли отогреться. Некоторые из хористов еще долго после этого кашляли и жаловались на боль в горле. Но делалось все это охотно в полном сознании своего долга.

    Работа кипела. Шли регулярные спевки. Репертуар богател. А между тем по лагерю циркулировали слухи об отъезде частей на незнакомый, таинственный, остров Лемнос.

     

    * * *

    Январь. Ждали атамана. Как в старину непоколебим и силен был среди сынов Дона авторитет атамана. Что скажет он? Куда прикажет идти? Репетировали парад. Подтянулись. Приободрились. Забыли горесть изгнания.

    А когда через несколько дней протяжное «смирно» пронеслось по казачьим полкам, и атаман в сопровождении командира корпуса проскакал перед строем, не было больше усталых и хмурых лиц. Радость и гордость светилась в глазах воинов. Могучее «ура» прокатилось по фронту. Казаки приветствовали своего атамана.

    Атаман, генерал Африкан Богаевский, чрезвычайно популярный среди казаков, не захотел парада. Собрав вокруг себя казаков, говорил о перевозке частей на остров Лемнос. Призывал к терпению и сплоченности.

    Долго после отъезда атамана звучало это странное слово «Лемнос» среди казаков, понемногу превратившееся в более доступное, более русское слово: «Ломонос».

    Меня сильно взволновала эта новость. Об острове Лемносе носились тогда страшные слухи. Говорили о диком песчаном острове без воды и продовольствия. Боялись самого слова «остров», являвшегося в представлении казаков символом отрезанности и одиночества.

    Но важно было, что скажет атаман, Ему подчинялись безропотно. И опять потекли дни — монотонно и скучно.

     

    НА ОСТРОВЕ ЛЕМНОС

    Март 1921 года. В теплый весенний день мы погрузились на пароход и мимо Мраморных островов поплыли навстречу загадочному и призрачному Лемносу.

    Ждали, что он встанет перед нами пустынный и одинокий, как Сахара. На пароходе везли с собой все, что могли забрать, все, что было необходимо для экспедиции в дикую пустыню. Беженцы – деды, наученные горьким опытом Чилингира, даже везли с собой сосуды, наполненные пресной водой.

    И вот, наконец, он вынырнул из тумана, быстро приближаясь к нам, – унылый и песчаный Лемнос. Среди невысоких плоских гор, лишенных растительности, нас приветствовали стройные ряды казачьих палаток, вносившие нотку жизни в мертвую природу острова. Палатки – жилища донских и кубанских казаков, поселенных здесь раньше.

    Уклад нашей жизни и на острове ни в чем не изменился. По-старому жили, не имея впереди никакой цели среди бесконечных предположений и слухов о будущем. По-прежнему голодали. Рано вставали. Ходили на занятия, усталые ложились спать и изнуренные нравственно тосковали по дому.

    Город Мудрос, лежащий на острове, был закрыт для казаков. Но никакие кордоны французов, никакие запреты не могли удержать казаков от города.

    Сильно привлекала казаков старая мудросская церковь, которую греки отдали в распоряжение русского духовенства. В этой церкви на русском языке по русскому обряду совершалось богослужение – всегда с участием казачьего хора.

    Приближалась Пасха, самая грустная в моей жизни. В четверг на Страстной неделе в церкви пел соединенный хор – наш и лемносский. Хор имел большой успех у населения города.

    Чтобы ответить культурным запросам лагеря, время от времени устраивались представления под открытым небом. На эти представления приглашались и англичане, имевшие на острове свою военную базу.

    Гвоздем программы являлось хоровое пение. Здесь пел и наш хор, приводя в восторг холодных англичан мелодиями русских песен. На спектакли являлись и французы, служившие нам на острове охраной, греки и чернокожие.

    На Лемносе я много работал над репертуаром хора, готовясь к переезду в славянские страны, о котором внезапно заговорили на острове.

    Возможность этого отъезда зарождала во мне новые мысли. Я мечтал о выступлениях хора в больших соборах православных стран. К себе и хору я предъявлял все большие и большие требования и упорно продолжал начатую работу, аранжируя новый репертуар и постоянно устраивая спевки. Хор стал для меня целью жизни.

     И вот случилось нечто такое, чего никто из нас не ожидал, то, о чем мы только втайне мечтали. Приказом назначен был день отъезда казачьих частей с Лемноса.

     Странно, что это известие меня как будто испугало... Оно явилось слишком неожиданно... Я боялся за хор. Я еще не был уверен в нем. Мои требования к нему превышали его умение. Но факт был фактом. С первым эшелоном должен был в Болгарию отправиться и хор, собранный в один взвод.

    На острове все ликовало. Слышались смех и шутки. Мрачные дни были забыты. Всех охватило одно общее желание скорей покинуть этот отрезанный от всего света кусочек земли.

     Хотелось увидеть нормальную жизнь, смешаться с людьми, услышать вокруг себя понятный говор. Так хотелось сбросить эту ветхую, надоевшую будничную и изношенную одежду, заменить ее новой, чистой, опрятной. Как мало нам тогда было нужно!..

     Части начали погружаться на пароход «Решид-Паша». Когда очередь дошла до нас, страх буквально сковал мои члены. Нет, это было безумием – хору, еще в такой мере сырому, несовершенному, ехать в Болгарию!.. И тогда во мне созрело решение – внезапное и упрямое: останусь на Лемносе, не поеду! Но случилось иначе. Хористы меня взяли силой, подхватили на руки и понесли на пароход. Я отбивался долго и упорно. Но ничего не помогло. До отхода парохода меня караулили на палубе, боясь моего бегства.

     А когда пароход тронулся, бесконечная радость освобожденных казаков вылилась в одном нескончаемом крике «ура». Эта радость, стихийная, где-то долго дремавшая, захватила и меня. Я перестал проклинать моих похитителей.

     Грозный призрак острова потонул в море, сохранив как память о казаках остатки покинутого лагеря и два грустных кладбища: не всем было суждено дожить до желанной свободы.

     

    БОЛГАРИЯ

    Поздно вечером «Екатеринодаръ» прибыл в болгарский порт Бургас. На пристани толпился народ. Торжественно гремел военный оркестр. Раздали хлеб. Целый хлеб на человека! Какое было ликование! Как мало нужно было человеку, чтобы заставить его плясать и петь от радости! Хлеб! Хлеб! Как давно мы не видели столько хлеба!.. Забыли, что впереди горячий обед из болгарских кухонь. Ели хлеб, объедались хлебом... Когда настало время обеда, хлеба уже ни у кого не было. Сравнительно быстро прошел карантин. Части расформировывались и посылались на работы. Шли на постройку железных дорог, на фабрики и заводы. Тяжелый период лагерной ссылки был позади. Высадившись в Бургасе, хористы решили, чтобы подработать, устроить первый концерт на болгарской территории.

     Соорудили огромные плакаты и сами разносили их по городу, зазывая публику к вечернему представлению. В маленьком портовом городе Бургасе имели первый серьезный успех, выручив за концерт 240 лев, то есть 8 германских марок или два доллара.

     

    ЦЕРКОВЬ ПРИ РУССКОМ ПОСОЛЬСТВЕ В СОФИИ

    Начальник дивизии по-прежнему покровительствовал хору и предложил ему остаться при штабе в Софии.

     Начались первые пререкания. Хористы, принадлежавшие к разным частям, не захотели расстаться со своими соратниками. Хору грозила опасность рассыпаться. Я просил, убеждал, настаивал. Я горячо верил в будущее нашего молодого хора. Но не было этой веры у певцов...

    Нам помогли начальник дивизии генерал Гусельщиков и бывший российский посланник А.М. Петряев, обещая всемерно поддерживать хор. Мои сотрудники уступили и только очень немногие покинули нас. Хор был спасен! Как я тогда уже любил этот хор! Как я дрожал за его существование!

     В первое воскресенье мы пели в маленькой церкви при русском посольстве. После службы нам предложили остаться при ней в качестве постоянного церковного хора.

     Пришлось задуматься. Церковь нам не могла обеспечить существования. Приход был слишком мал и беден. Хор встал перед необходимостью зарабатывать себе на существование физической работой, так как части по мере устройства на работы постепенно лишались продовольственного пайка.

    Предложение церкви было принято, но было решено параллельно зарабатывать на жизнь. Возможностей было много. Предложения поступали отовсюду. Члены хора разошлись по работам. Как офицеры они получали места более или менее приличные. Приспособлялись, трудились и достигли того, что вскоре выбрались из палаток в казармы, которые в виде особого расположения были предоставлены хору Болгарским Военным Министерством. Чтоб сэкономить, довольствовались по-прежнему из общего котла.

    По вечерам, несмотря на усталость после работы, хористы продолжали спевки, а по воскресным дням хор по-прежнему пел в посольской церкви.

    Отношение болгар было хорошее. Участие хора в богослужениях привлекало массу народа. Интерес к нему возрастал.

    Если моим хористам везло на службе и на работе, то о себе я этого сказать не могу. Профессии свои я менял почти еженедельно и, по большей части, не по вине своих работодателей.

    Я уж как-то говорил, что способностей у меня решительно ни к чему не было. Все, за что я брался, было с места в карьер потерянным делом. Если я мыл бутылки на пивоваренном заводе, то меня увольняли за самостоятельность. Если я работал на картонажной фабрике, то меня рассчитывали за неспособность, а если я лепил коробки, то был самым медлительным. Я никогда раньше не знал, что при мытье бутылок можно проявить какую-то самостоятельность, за которую карают. И не знал, что для рабочего картонажной фабрики нужны какие-то таланты.

     За учителя пения в гимназии я сошел сравнительно благополучно. Учил детей, как мог. Потом даже преподавателем гимнастики пожинал «заслуженные» лавры. Жизнь приучила ко всему. Все это, однако, делалось лишь потому, что этого требовал желудок. Главным содержанием моей жизни уже тогда был хор.

     Летом хору поступило предложение, спеть духовный концерт в кафедральном Софийском соборе. Предложение это было, конечно, с радостью принято. Этот собор – подарок России в память освободительной войны – вместил почти пять тысяч молящихся в день нашего выступления.

    Концерт прошел при гробовой тишине. В соборе были в большинстве русские, тоскующие по оставленной ими Родине. Во время богослужения было пролито много слез, много пережито.

    Успех концерта окончательно толкнул меня на решение освободить хор от физической работы и дать ему возможность зарабатывать концертами.

    Первым значительным концертом этого рода было выступление хора в Софийском свободном театре. Кроме нас в этом концерте участвовали крупные русские артисты, как Запорожец и Князев.

    Выступления наши проходили с большим художественным успехом, но в материальном отношении мы находились на прежнем уровне. Тем не менее, хор уже стоял на ногах.

    Начало было положено. По-прежнему находясь на службе при посольской церкви, мы устраивали различные концерты, которые нам давали возможность кое-как существовать.

     

    ПЕРВЫЕ ШАГИ ХОРА

    В это время в Болгарии находилась наша знаменитая балерина Тамара Карсавина. Пение хора произвело сильное впечатление на ее чуткую и религиозную натуру.

    Благодаря большим связям, которыми Карсавина располагала в Болгарии, мы не раз приглашались на рауты дипломатического корпуса. Хор пел в испанском, американском и французском посольствах, зарабатывая себе на жизнь и приобретая все больший опыт и уверенность в себе.

    При содействии нашей покровительницы я впервые задумал покинуть пределы Болгарии, чтобы попытать с хором счастья в Западной Европе. Я не надеялся там сразу начать существовать одним пением. Одновременно мы решили заняться физическим трудом, чтобы как-нибудь впоследствии всецело перейти на заработок концертами.

    Хор уже насчитывал тогда 32 человека и был по-моему достаточно подготовлен, чтобы ответить требованиям большой концертной эстрады.

    Представитель Лиги Наций барон Ван-дер-Говен покровительствовал хору, но были все-таки большие затруднения с визой и деньгами. Сбережений хор не имел.

    Начали поговаривать о Франции. И тогда я впервые услышал слово «Монтаржи», путеводной звездой ставшее над нами.

    Монтаржи было название маленького французского местечка. Там, на заводе, хору предложили работу. Завод уже имел хороший духовой оркестр и хотел обзавестись теперь хором. Начались переговоры. Велись они на русском языке, так как жена фабричного директора была русской.

    Имело ли смысл ехать на завод какого-то неведомого местечка? Я не задумывался над этим. Моей целью было покинуть Балканы, чтобы в Центральной Европе начать с хором новую жизнь. Быть может, Монтаржи был тогда только началом…

    Благодаря содействию представителя Лиги Наций и французского посла, благодаря усиленным хлопотам Тамары Карсавиной, нам удалось получить визу во Францию сразу на всех.

    Таким образом, первое препятствие было удалено с предполагаемого нами пути. Главным препятствием все же оставалось полное отсутствие денег.

    Вопрос, откуда раздобыть на дорогу деньги, меня сильно беспокоил. Но нам повезло. Нам помог донской атаман, помогла Лига наций, помогла Церковь. К сожалению, собрано было слишком мало, и часть хора пришлось оставить в Болгарии. При благоприятном ходе дел оставшихся хористов обещали выписать впоследствии.

    Я помню прощальную службу в посольской церкви. Помню горячую просьбу епископа Серафима не покидать церкви. Помню трогательное прощание с соратниками, съехавшимися из провинций. Помню последние колебания некоторых из нас. Но я был тверд. Я верил в успех нашего дела и заразил этой верой моих сотрудников. В это время я получил письмо от композитора А.А. Архангельского, в котором он мне предлагал быть его помощником в его хоре в Праге. Несмотря на хорошее вознаграждение, которое мне предстояло, я отказался. Уйти от собственного хора не было сил.

    Поставив всех перед фактом нашего отъезда, мы внезапно начали получать концертные предложения. Поступали они на французском и английском языках, которые нам тогда еще были незнакомы. За переводами ходили к нашим друзьям, знавшим эти языки. Друзья эти, еще не веря в наш отъезд и опасаясь потерять нас, умышленно неправильно переводили нам эти предложения. Таким образом, распалась наша первая возможность концертировать в Америке. Интересно, что целых семь лет ожидания прошло с тех пор, пока нам впервые удалось осуществить план нашей первой американской поездки. Тогда, очевидно, нам это было не суждено.

    Утром 23 июня 1923 года мы покинули Софию. Больно щемило сердце при виде провожавшей нас толпы. На перроне стояли оставшиеся друзья-хористы, печально глядя нам вслед. А впереди была чужая страна и неизвестность.

     

    В СТРАНЕ БЫВШИХ ВРАГОВ

    Ехали волнуясь, как бы испугавшись необдуманного поступка. Боялись, что из-за недостатка денег не доедем до Монтаржи. Зато ехали вольными пассажирами, не завися ни от кого. Глядели друг на друга, не веря тому, что это возможно.

    На пограничной станции между Сербией и Болгарией нам встретились русские офицеры на сербской службе и русские сестры милосердия. Нас обнадежили. Угостили чаем и проводили сердечными пожеланиями.

    На станции запели, завоевав этим симпатию железнодорожной организации, которая во всем шла нам навстречу.

    Добрались до Белграда, почти истощив свой денежный запас. Тогда представления о деньгах и об их ценности были у нас еще примитивные. На станции нас встретил представитель донского атамана. Морально нам эта встреча оказала большую поддержку.

    От Белграда до Вены на проезд денег не хватило. Поехали дешевле – пароходом. На пароходе, пошептавшись, решили спеть. Побороли робость, начали. Публика охотно слушала русские песни. «Концерт» прошел с успехом. Хоровая касса вновь пополнилась деньгами.

    В Лигу наций было послано извещение о нашем приезде и ее представитель, барон Ван-дер-Говен, явился на пароход... Если дорога и уготовляла нам много препятствий, то таможенный контроль мы прошли легко. Ехали мы налегке, не имея даже столь драгоценных вещей, как пальто. Чемоданов по большей части тоже не имели.

    Чуждо и непонятно звучал вокруг нас незнакомый язык. Неуверенно чувствуя себя, мы боялись потерять друг друга в огромном городе. По прибытии направились на место своего ночлега.

    Пробыв почти с 1914 года на войне и не видевши долгое время большого европейского города, мы были потрясены Веной. Были еще на свете места, не кричавшие о войне, бедствиях и лагерной жизни! Мы шли по благоустроенным улицам. Дома, большие и красивые, так мало напоминающие то, что нам до сих пор служило жилищем, поражали нас.

    Вокруг нас звучала немецкая речь, как что-то вполне понятное. Мы видели довольные лица хорошо одетых людей. Неужели все это было правдой?

    И казалось, что никогда не было войны, – так спокойно они проходили мимо нас, наши вчерашние враги, которые еще недавно в тех серых мундирах с оружием в руках, шли против нас. А мы, ненавистные им казаки, шли по их улицам, не боясь быть задетыми, как ни в чем не бывало, как будто никогда и не было иначе.

     Вена – солнечная, жизнерадостная, с любезными, приветливыми людьми – дышала вокруг нас радостью бытия. Для них война уже давно была кончена. Это только мы еще жили под впечатлением ее гнета, не сумев еще вполне отделаться от гнилого запаха казармы, от лагерной жизни и военного котла.

    Жизнь, жизнь! Как она была прекрасна в этот солнечный день! Дыша полной грудью, высоко подняв голову, я всем существом своим ощущал ее радостный трепет.

    Опять хотелось жить! Чувства далекие, долго дремавшие, рвались наружу. Неужели завтра мы должны будем покинуть этот город, чтобы ехать туда, где, сгрудившись в рабочих казармах, жили несчастные, как мы, люди?

    Неужели впереди опять прежняя беспросветная и бесцельная жизнь? И этот хор, за который я боролся, с которым я сросся, – неужели ему предстояла работа на заводе маленького французского городка?

    Но судьба наша ответила: нет! Наступили события, в корне изменившие все наши предположения. Хор в Монтаржи не поехал.

     
    РЕШЕНИЕ СУДЬБЫ

    Представитель Лиги наций заинтересовался хором и представил его директору концертного бюро в Вене Геллеру. Геллер – симпатичный живой старик, предложил нам пробный концерт в помещении концертной дирекции.

     Изодранные, в разнообразных военных формах, предстали мы перед вершителем нашей судьбы. Почтительно ступали грубыми сапогами по гладкому паркету и коврам элегантных помещений. Все это было для нас неожиданно и ново. Покорно шли мы в залу концертной дирекции.

     Сознание, что здесь в этих помещениях уже не раз открывались таланты и что здесь, именно здесь, за сценой, зарождались большие карьеры, увеличило мое волнение.

    И вот, перед представителями прессы и театрального мира я представил свой хор. Впечатление, произведенное хором, далеко превзошло все ожидания.

     Французский фабричный город с заученным именем Монтаржи так и остался несбывшимся сном. 4-го июля в роскошном зале «Гофбург» должно было под моим управлением состояться впервые выступление хора. Мы стояли у цели...

     Приготовления к концерту, прошедшие в страшном волнении и мучительном ожидании, как-то расплылись в моей памяти. Они бледнеют перед тем знаменательным днем моей жизни, когда мне суждено было с хором предстать перед венской публикой, известной своим вкусом и врожденным пониманием музыки. Решающий момент приближался.

    Взволнованным кольцом окружили мы в артистической директора, принимая от него всевозможные советы. В эту минуту не нужен был переводчик. Понимали друг друга. С нашим первым большим выступлением волновался и он. Его жена, такая же внимательная и заботливая, приняла в нас близкое участие. Она угощала нас чаем с ромом, больше отдававшим ромом, чем чаем. Она беседовала с нами, успокаивающе хлопала по плечу и всячески выражала нам свое расположение. Эти милые старики заменили нам – в новой, непривычной среде беспомощным детям – напутствующих, любящих родителей. Седой директор объяснял нам, что перед нами уже многие так же стояли перед этим опущенным занавесом, мучимые тем же жутким вопросом: удастся или не удастся? И как бы повторяя этот вопрос, я спросил по-немецки как мог:

    – Удастся, господин директор, или нет?

    – Несомненно удастся, дорогой мой, будьте смелы и терпеливы.

    Мы еще не верили, что мечтам нашим суждено осуществиться, что через несколько минуть мы должны стоять на первой большой европейской эстраде.

    Я собрал хористов вокруг себя, отдавая им нужные инструкции. Как жалко они тогда выглядели в своих потертых, заштопанных гимнастерках различного цвета и покроя! Один в обмотках, другой — в сапогах...

    Я выбрал самых опрятных из них, чтобы закрыть ими, насколько это разрешало разделение голосов, наиболее потрепанных и рваных. Рваных... Да мы все еще были оборванцами, выходцами из нищего, угрюмого чилингирского лагеря.

    Еще несколько слов. Несколько вопросов, оставшихся без ответа, и начало подошло. Каждый момент дверь на сцену должна была открыться. За стеной волновался зал.

    И вот эта дверь открылась. Один за другим хористы проходили на эстраду, многие из них осеняли себя крестным знамением. Залитые светом, встали они привычным полукругом. Очередь была за мной.

    Я остановился в дверях. Припадок страшной слабости сковал мои члены. Потеряв над собою власть, я не слышал, что аплодисменты, приветствовавшие хор, уже замолкли. Ждали меня. Я слышал, как взволнованный директор что-то приказывал мне. Но я не понимал его слов. Я не мог двинуться с места.

     И вдруг, как тогда перед нашим отъездом в Болгарию, мне хотелось убежать, убежать куда попало... Спрятаться от целого света. Забыть, что я Жаров, что хор мой стоит на сцене и ждет моего появления.

    Я сделал движение, чтобы повернуться, но чьи-то руки меня насильно толкнули через порог, и, ослепленный ярким светом, я очутился на сцене.

    Глухой шум покатился мне навстречу. Я понял, что встречали меня. Как сквозь туман, увидел я перед собой переполненный зал и близко, почти у самой эстрады, лица нарядной публики первых рядов. Тогда вдруг дошло до моего сознания, как бедно я был одет, что через большую дыру моего ботинка, напоминая о жалком прошлом, виднелась белая, военная портянка. Болезненно сжалось от стыда сердце... Обрывки мыслей проносились в моей голове, обгоняя друг друга, и вдруг ясно, совсем ясно, я вспомнил этот зал и эту эстраду. Здесь, много лет тому назад, еще маленьким мальчиком, я стоял в рядах синодального хора

    Поборов стыд, робость и воспоминания, я поднял руки. Хор замер. В зале наступила гробовая тишина.

    «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим и молимтися, Боже нашъ!» – Хор звучал, как орган. Вся горесть предыдущей страдальческой жизни трепетала в его аккордах. Так хор еще никогда не пел! Так никогда еще не переживал...

    Последние звуки прекрасного церковного напева вдохновенной музыки Рахманинова еще звучали в застывшем зале, когда я опустил руки. Нарастающей шум аплодисментов и криков одобрения разбудил меня к действительности.

    А действительность предстала передо мною в лице моих хористов, стоявших на эстраде огромного европейского зала в оглушительном шуме аплодисментов и в удовлетворенном сознании достигнутого. Я повернулся.

    Что-то сжало мне горло. В мутной пелене поплыл передо мной зал. Слезы радости и волнения окутали все туманом.

    Опять дирижировал. Опять заставлял замолкнуть все... Опять слышал аплодисменты. Кланялся, благодарил. Программу концерта провел, как во сне...

    Толпы поздравляющих теснились после концерта в моей гардеробной. Счастливый и усталый, я принимал благодарность от знакомых и незнакомых. Пожимал руки. Отвечал на бесконечные вопросы. Давал себя обнимать и гладить. Раздавал автографы.

    «Господин Жаров, Вы будете петь с Вашим хором не один раз, а тысячу раз!» – передо мной стоял сияющий директор. Потом я узнал, что хор был на два месяца ангажирован для Венеции, провинциальных городов Австрии и Чехословакии. А впереди стояла перспектива швейцарского турне. Быстрее, чем мы предполагали, представилась возможность выписать из Болгарии наших оставшихся сотрудников. Физическая работа могла быть теперь забыта.

    Я был так счастлив в эти минуты успеха, и если был на свете еще человек, кроме моих хористов, который меня понимал и со мной искренно делил мою радость, то это был старый, милый концертный директор Геллер, для которого моя радость была больше, чем материальный успех дела.

    В моей продолжительной, теперь уже почти десятилетней, деятельности я встречал много людей. Многие из них никогда не исчезнут из моей памяти. К этим людям принадлежит этот мягкосердечный, во всех отношениях гуманный венец, к сожалению, уже ушедший из этой жизни...

    Утомленный перенесенными волнениями, я глубоко заснул в своей комнате. А когда проснулся, вся комната и кровать были усеяны цветами. Они были подарком представителя Лиги наций. Эти цветы должны были олицетворить символ успеха и радости моей предстоящей работы...

     

    * * *

    Через несколько дней после этого концерта один из моих друзей хористов подошел ко мне. Я стоял у открытого окна поезда, который мчал нас в Грац.

    – Смотри, Сергей, вот мы теперь уже свободные люди, едем в европейское турне, впереди, может быть, обеспеченность и слава. Мог ли это кто-нибудь из нас предположить в Чилингире или даже в Болгарии? – Нет. Никто этого не ждал... Только ты один.

    Я насторожился.

    – Помнишь, Сергей, как мы после великопостного богослужения вдвоем шли по шпалам. Это было в Болгарии. Разговаривая о хоре, мы вышли далеко за город. Ты говорил, говорил, перескакивая от одной темы к другой, волновался и жестикулировал. Идем, вдруг – шлагбаум! Я никогда не забуду этой сцены. Как пророк остановился ты перед неожиданным препятствием и сказал, почти закричав, – я помню прямо вещие слова: «С этим хором можно завоевать свет. Дайте мне его в руки! Хористы не верят – им можно привить эту веру! Они поверят – и успех и признание будут!» Я тогда тоже не верил в твои слова. Теперь я заражаюсь твоей верой. Теперь мы все верим в тебя и хор...

     Перед нами колыхались зрелые поля. Яркими крышами пестрели среди них домики. Поезд куда-то заворачивал, и я увидел сначала паровоз, потом один вагон за другим стали появляться в повороте, вот я увидел целый поезд. Мы ехали в самом хвосте.

    Мой друг смотрел на меня и, как бы угадывая мои мысли, улыбнувшись заметил:

    – Ничего, Сережа, быть нам еще впереди.

    Все мы всегда были друзьями в хоре. Мы остались ими и по сей день. Наша тесная дружба, возникшая еще в армии, выдержала все невзгоды, которым мы подвергались. Мы не разошлись и не рассыпались, когда мы голодали. Мы живем сплоченной семьей и теперь, когда годы нужды и бедствий минули. У нас одно общее прошлое. Одна общая цель впереди. У нас одна общая вера, один общий идеал.

     

    * * *

    Венские концерты прошли, научив меня многому. Они показали мне, что я оказался прав, ища новых путей хорового пения. Я всегда избегал скуки в исполнении. Я всегда искал разнообразия, которое не всегда достижимо в однообразном хоре.

     Построив свой хор уже раньше на новых принципах, я ввел в него подражание струнному оркестру, и венские концерты мне показали, что я был на правильном пути. Предшественников у меня в этом направлении еще не было. В России к этим новшествам относились скептически. Между тем, я давно заметил, что достигал особого эффекта, когда заставлял, например, одну половину хора петь с закрытым, другую половину с открытым ртом.

     Введение фальцетов значительно расширило диапазон хора, придав ему свежесть. Развивая партии первых теноров (фальцетистов) до предела ми второй октавы и опираясь на партии вторых басов (октавистов) удалось дать хору звучность смешанного хора.

     В России были, главным образом, смешанные хоры, а потому интерес к однородному хору был мал. Естественно, что и композиторы в большинстве случаев писали для смешанных хоров.

     Работу по созданию нового репертуара я всецело взял на себя, аранжировки духовных вещей, исполняемых хором, принадлежать без исключения мне. Аранжировки светских вещей большей частью сделаны также мною, небольшая часть сделана А.Т. Гречаниновым и И.А. Добровейном.

    Я опасался превращения хора в машину. Опасение это увеличилось позже, когда концерты стали почти ежедневными. Поэтому я всегда держал хор в некотором напряжении, меняя оттенки в одних и тех же вещах, изменяя ускорения и замедления. Благодаря этому я всегда держал хор в своих руках, не давая ему привыкнуть к определенному шаблону. При этом даже часто расходился с замыслами самого автора. Одновременно я научился применяться к акустике зала. С первого аккорда знаю, что лучше звучит, высокие или низкие голоса, скорый или замедленный темп.

     

    ВРАГИ И ДРУЗЬЯ

    Грац. Переполненный зал. Первый номер концерта был закончен. Вдруг в ложе поднялся человек, как я после узнал, профессор Грацского университета. В долгой пламенной речи он призывал публику оставить зал и не слушать пения заклятых врагов, казаков.

    – Австрийские жены и матери! Они убивали ваших мужей и сыновей, они разоряли вашу родину, покиньте же зал в знак демонстрации и протеста против этих варваров!..

    Я только что вышел на сцену и стоял за шеренгой певцов слушая непонятные слова.

    – Что он говорит? – спросил я октависта, который еще меньше меня понимал по-немецки.

    – Дюже тебя хвалит, Сережа.

    Я вышел на середину эстрады и глубоким поклоном поблагодарил оратора за похвалу.

    В зале, сначала затихшем, бурей пронеслись аплодисменты. Публика ревела, рвалась на сцену. Зал гудел от оваций по отношению к хору. А профессора ворвавшиеся к нему люди попросили из ложи. Тогда было еще хорошо не знать немецкого языка...

     

    * * *

    Это было в Штетине. Мы стояли на эстраде, намереваясь начать концерт. Вдруг в зале произошло движение. Я увидел, как седой стройный генерал в мундире гусара показался в проходе между стульями. Все присутствующие поднялись. Звеня шпорами, генерал прошел в первые ряды и занял свое место.

    Концерт начался. Я видел, как после первого номера старый генерал одобрительно аплодировал. Мы только что кончили «Коль славен...». Кто-то подошел к сцене и попросил повторения. Просьба исходила от генерала. После концерта он поднялся и направился к эстраде. Все следили за ним.

    Встав лицом к публике, генерал поднял руку. Все стихло. В наступившей тишине мы услышали его твердый, привыкший к команде голос:

    – Я приветствую своих славных противников галицийских сражений. Казаки, здесь, в мирном концертном зале, я выражаю вам свое восхищение перед вашим искусством. Вы, эмигранты-офицеры, можете открыто и гордо смотреть в лицо всем, всем, всему свету.

    Обращение генерала было покрыто громкими аплодисментами. Перед публикой стоял один из немецких героев последней войны генерал-фельдмаршал Макензен. Теперь каждый раз, когда представительный и любезный кавалерист присутствует на наших концертах, мы всегда поем для него «Коль славен...» и охотно повторяем эту вещь, когда он этого требует.

     

    ПЕРВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ

    Швейцария. Январь 1924 года. Тогда еще очень немногие из нас знали, что такое транзитная виза. Вступив на швейцарскую территорию и имея возможность петь концерты, мы широко пользовались этой возможностью. Пели целый месяц. В Не-Шателле, Лозанне и Женеве. В Берне, где мы должны были выступить, паспорта наши внезапно подверглись осмотру. Транзитная виза для целого месяца пребывания в Швейцарии оказалось более чем недостаточной. Хору коротко предложили в 24 часа покинуть пределы страны. А в Не-Шателле по расписанию нам предстоял на следующий день концерт. В 12 часов ночи мы должны были перейти швейцарскую границу. Концерт в Не-Шателле еще спели и, страшно торопясь, чтобы не опоздать, сели на поезд, ехавший к французской границе.

     Холодной ночью достигли границы. Градусник показывал 24 градуса по Реомюру. От границы не было поезда и, боясь осложнений, хор нанял сани и на лошадях помчался к Понтарлье. В санях установили вещи, сами стояли на полозьях. Многие падали, не будучи в состоянии замерзшими руками удержаться за сани. С бесконечными приключениями прибыли на место.

    Оказалось много простудившихся. Кому-то понадобилось для больного горла яйцо. Разговориться с персоналом отеля не могли. Кукарекали, били себя по бокам и в ладоши, рисовали на бумаге кружки. Требовали злополучное яйцо.

    Куда теперь? – Возник перед нами неожиданный вопрос. На север или на юг? Стоило ли вообще продолжать поездку? Денег на проезд не было. Визу никуда кроме Франции не давали. И опять предстал перед хористами последним выходом далекий, уже забытый было город Монтаржи.

    Неужели туда? Много раздумывали. Долго колебались. Сообща решили, наконец, работать дальше. Поехали на юг искать тепла, солнца и успеха. Выбрали Ниццу.

    Первый концерт спели в городском казино. Я помню шум от подаваемой посуды и гул разговора во время концерта. Я оборвал концерт, отказавшись петь. Тогда испуганная дирекция обратилась к публике, требуя тишины. Шум мгновенно прекратился.

    После этого следовал целый ряд выступлений, прошедших с переменным материальным успехом. Успех художественный нас уже сопровождал всюду. Критики нам пророчили блестящее будущее.

    В Антибах мы оборвали турне в ожидании новых предложений. Мечтали об Италии, усердно ведя по этому поводу переговоры через представителя Лиги наций.

    И вот подошел день нашего отъезда в страну певцов, где предполагалось продолжительное турне. Один за другим следовали солнечные города: Женева, Милан, Турин.

    Наши первые концерты еще не пользовались той популярностью, которую мы завоевали потом. Самое большое впечатление на итальянцев мы производили исполнением духовных песнопений. Поразили наши фальцеты...

    Первая половина итальянского турне в материальном отношении прошла плачевно. К тому же еще долгое сидение без дела в Антибах дало себя почувствовать.

    Тогда начались для нас странствования по маленьким итальянским городкам, где зарабатывали гроши. Постоянным жительством выбрали Арону около живописного Лаго-Маджоре. На концерты ходили пешком в окрестные города, проходя в день иногда, по двадцать километров. Несмотря на это хористы не смотрели на будущее пессимистически. Разрастающийся успех окрылил их надеждой.

    Закусив макаронами, пускались в путь в соседние города, смеясь и перекидываясь шутками. А после концерта, проголодавшись, устраивали гонки домой.

    Вторая половина турне принесла материальный успех. К этому времени нам удалось выхлопотать право на въезд обратно в Швейцарию, в чем нас немало поддержали швейцарские газеты, горячо протестовавшие против необоснованной высылки хора.

     

    ПО ГЕРМАНИИ

    Больше всего я стремился в Германию и больше всего боялся ее. Как встретит она нас, бывших врагов, казаков с красными лампасами, оценит ли она наше пение? И вот наконец мы предстали перед немецкой публикой.

     Это было в Штутгарте, в мае 1924 года. Нервничали. Но концерт прошел благополучно. Немцы к нам отнеслись хорошо. Вражда давно была забыта. Нас расспрашивали, интервьюировали. Первый страх перед «страшной Германией» прошел. Пели во Франкфурте, Мюнхене и Бреславле, постоянно стремясь в огромный, требовательный Берлин. На следующий день после концерта в Штутгарте сидели в вестибюле отеля и переводили критики. Газета «Швебише Тагвахт» писала: «Состоящей из 35 человек хор обозначает сенсацию в области хорового пения. Мы также располагаем прекрасными мужскими хорами, но их умение даже отдаленно не напоминает то, что нам вчера было преподнесено Донским Казачьим хором».

    Мы приободрились. В Германии, стране хорового пения, к нам отнеслись более благосклонно.

     

    ВСТРЕЧА С С.В. РАХМАНИНОВЫМ

    Германия нам оказала радушный прием. Концерты шли при полных сборах, пробуждая каждый раз бурю восторгов у немецкой публики. Мы опасались напрасно. В одном Дрездене было дано десять концертов. Впоследствии этому городу суждено было сыграть значительную роль в жизни хора.

    После одного из концертов в Дрездене дверь в артистическую отворилась, и высокого роста господин со строгим и умным лицом направился ко мне. Я узнал его сразу, я не мог не узнать его. Это был С.В. Рахманинов, которого я еще мальчиком знал в Москве.

    Волнуясь и радуясь, я смотрел на Сергея Васильевича. Разговорились. Я спросил его о впечатлении, произведенном концертом. Он посмотрел на меня своими холодными серыми глазами. Улыбнулся.

    – И на солнце есть пятна, и у Вас есть шероховатости. Надо работать, еще много работать.

    Наши встречи стали чаще. Помню одну из них. Сидели вдвоем. С.В. Рахманинов говорил мне:

    – Слишком мало еще в Вас веры в себя. Вы должны быть самоуверенней. Цените себя больше. Учитесь у больших музыкантов. Они были далеко не застенчивы. Возьмем хотя бы Рубинштейна. Получив приглашение от английского короля, он явился во дворец, но не был посажен в том зале, где обедал король. Приглашенный был оскорблен до глубины души. Поднявшись после обеда, он заплатил фунт и покинул зал. Не менее самолюбив был, судя по рассказам Рахманинова, и Лист.

    Во время турне венгерского композитора по России, император Николай Первый пригласил его ко двору. Перед ним и зваными гостями Лист сел за рояль и начал играть. Император наклонился к своему соседу и что-то шепнул ему. Лист прервал игру и учтиво спросил: «Быть может, я помешал Вашему Императорскому Величеству?» – «Нет», – ответил государь, – «продолжайте!» После концерта Лист получил гонорар за все концерты, предстоявшие ему в России с одновременным предписанием в продолжение 48 часов выехать за пределы государства.

    При другой встрече мы долго говорили с Рахманиновым о Синодальном училище.

    От него я получил указания, касающиеся дирижирования хором. «Не размахивайте руками», – говорил он, – «чем короче движения, тем у Вас больше возможностей усиливать звук, увеличивая постепенно движения. Только короткие движения производят впечатление на хор».

    Указание Рахманинова я усвоил. Я сократил движения до минимума, придав им больше выразительности и помогая себе мимикой. В отношении репертуара и композиции мне Рахманинов также дал несколько ценных указаний, окончив их следующими словами: «Вы должны быть смелее в отношении аранжировки. Способности у Вас есть. Делайте все сами, специальных аранжировок для мужского хора нет».

    Каждый раз, когда я бываю в городе, где находится С.В. Рахманинов, я неизменно посещаю его, чтобы пополнить мой опыт его указаниями и чтобы новые работы подвергнуть критике моего великого соотечественника.

     

    Иеромонах Евфимий
     


     

    Сергей Жаров о себе - читать

    Казачьи хоры и исполнители:
    Кубанский ансамбль Захарченко Хор Сретенского монастыря Донской хор Жарова лучшее Другие Ансамбль Александрова Сакма Братина Хор Валаам Криница Казачий круг Станица

    О казачьем хоре Жарова в других статьях: